Неведомо как укрепленные, зажигаются на полированной деревянной стене жирондоли. Посреди залы, подвешенная к иллюзорному потолку, сверкает люстра, битком набитая розовыми, толстыми и вытянутыми, как рожки улитки, свечами. В необъяснимых каминах пылают огни, похожие на светлячков.
Кто принес сюда эти кресла, глубокие, как скорлупа ореха, и которые расположились кругом, Эти столы, перегруженные бесплотно прохладительными напитками и микроскопическими игорными ставками, эти роскошные шторы – не тяжелее, чем паутина?
Но бал начинается. Оркестр, состоящий будто из майских жуков, мечет неразличимые ноты, блестки и посвисты. Молодые люди подают друг другу руку и делают реверансы.
Возможно даже, что кое-кто обменивается украдкой воображаемо-любовными поцелуями, таит бездумную улыбку за мушиным крылышком веера, просит или получает, в знак обоюдного равнодушия, увядший, из-под корсажа, цветок.
Как долго все это длится? Какие беседы порхают на этих празднествах? Куда девается, с концом вечернего увеселения, это легковесное общество?
Неизвестно.
Ибо, если откроешь шкаф, свет и огни гаснут; приглашенные – щеголи, кокетки, престарелые родители – исчезают гурьбой, не заботясь о чинности, в зеркалах, коридорах, между колонн; а кресла, шторы, столы испаряются.
И гостиная снова пустынна, безмолвна и чиста;
Так что всякий говорит: «Это – инкрустированный шкаф и только», – не подозревая, что, едва лишь взгляд отвернется,
Крохотные лукавые лица снова выглядывают, набравшись смелости, из симметричных зеркал, из-за инкрустированных колонн, из глубины искусственных коридоров.
И нужен глаз особенно изощренный, зоркий и быстрый, чтобы застигнуть их, когда они удаляются в этой утрированной перспективе, когда ускользают в мнимые провалы маленьких зеркал, – застигнуть мгновенное их возвращение в фантастические тайники полированного дерева.
Посреди ночи – сон. Железнодорожный вокзал. Служащие помечены кабалистическими знаками на должностных фуражках. Зарешеченные вагоны, где громоздятся бутыли из кованого железа. Обитые тачки подвозят тюки, которые грузятся на платформы.
Раздается голос кондуктора: «Разум господина Игитура отправляется к луне!» Подходит чернорабочий и наклеивает этикетку на указанный тюк: бутыль вроде тех, что в зарешеченных вагонах. И, взвесив на десятичных весах, ее погружают. Разносится резкий, надрывистый, длительный свисток отправления.
Внезапное пробуждение. Свисток переходит в мяуканье домашней кошки. Господин Игитур бросается и, пробив окно, погружает взгляд в сумрачную голубизну, где реет насмешливое лицо луны.
Серебристо-розовая Амфитрита проносится со своей свитой в зеленоватом далеке, под толщей южного моря.
Как парижские нимфы, выезжающие в лес, она сама правит своей моллюсковой раковиной – восхитительной, с лаковым черным отливом, двухместкой, подцвеченной лазурью и перламутром.
Красавица подставляет волосы текуче-соленому ветерку. Ее веки наполовину прикрыты, и розоватые ноздри раздуваются от удовольствия небезопасной прогулки.
С какою надменностью ее прекрасные руки вытягиваются и удерживают за поводья – зеленые тонкие водоросли – двух неукротимых морских коньков светло-рыжей масти!
Это – гибельное и восхитительное, непредсказуемое безрассудство женщины, которая больше гордится купленными тканями, чем белоснежным изгибом своей груди, больше тщеславится чистой породистостью упряжки, чем хрустальностью своих зрачков.
Ее ждут на каком-то благотворительном приеме, где собирают пожертвования нереиды, сопровождаемые в гуще толпы чопорными тритонами в парадных воротничках, и где сирены надрываются, хлопоча о рабочих поселках, вырабатывающих коралл.
Она прибудет, не без преднамеренности, с запозданием, чтобы произвести фурор своим появлением посреди официальной речи господина Протея, организатора усердного, но скучного оратора.
Она прибудет с запозданием, потому что, довольная тем, что ею любуются, пусть хоть самые скромные граждане моря, она удерживает своих ретивых морских коньков и, делая вид, будто над ними не властна, заставляет их гарцевать на месте.
Впрочем, не это ли благотворительность: безвозмездно чаровать взгляд такого множества бедняков?
ІІІ. Корабль-рояль
С изумительной скоростью в океане фантазии несется корабль.
Ведомый могучими рывками гребцов – невольников, принадлежащих к различным воображаемым расам.
Воображаемым, ибо все эти профили необычайны, ибо цвета нагих торсов редкостны или же у существующих рас невозможны.
Есть тут зеленые, синие, оранжевые и карминные, желтые и багряные – как на стенных египетских росписях.
Посреди корабля – приподнятая эстрада, а на Эстраде – длиннейший рояль.
Женщина – царица вымысла – восседает перед клавиром. Инструмент под ее розоватыми пальцами издает бархатистые мощные звуки, заглушая и ропот волн, и натужные вздохи гребцов.
Океан фантазии укрощен: никакая волна не посмеет испортить поверхность рояля, этот шедевр, с палисандровым блеском, искусства краснодеревца, замочить войлок его молоточков и покрыть ржавчиной сталь его струн.
Симфония указует дорогу гребцам и рулевому.
Какую дорогу? К какому ведет она порту? Этого толком не знают ни рулевой, ни гребцы. Но они движутся в океане фантазии все дальше вперед, все отважнее.
– Неситесь вперед! вперед! – говорит им царица вымысла в своей неумолчной симфонии. – В каждой пройденной миле – обретенное счастье, ибо так приближается высшая и несказанная цель, хотя бы и находилась она в недосягаемой бесконечности.
Вперед, вперед, вперед!
Графу Фердинанду де Страда
Вечерние сумерки столько оставили в моей памяти самоцветов, что стоит мне произнести слова «вечерние сумерки, пышность закатов», как оживают разом строгие воспоминания прошедшей жизни и восторги опьяненной юности.
А затем, после сумерек, – нежная прозрачная ночь или же снова ночь спящих, дремучая, как меха.
Тогда в Париже зажигается газ. Летом, сверкая среди деревьев в садах, газ придает листве, которую видишь снизу, зеленые, матовые тона феерической декорации. Зимою в тумане газ повествует о всевозможных безумиях вечера: чай, подогретое вино в домах, пиво и табачные клубы в кафе, оркестры, кружащие своим шумным дыханием щеголей всех сословий.
Или же ночь за работой: лампа, очаг, никакой шумливой докучности.
Потом гаснут витрины. Лишь общественные фонари вправе скупо струить лучи.
Редеют прохожие. Все расходятся по домам. Одни помышляют о тихой комнате, о кровати с пологом (где хорошо умереть); другие тоскуют по прерванной суете, ища забвения в песнях и криках под открытым небом. Кое-где – пьяные ссоры.
Дамы в капорах покидают хозяев после чинного ужина; иные, торгующие наслаждением, держась незаметно ввиду позднего часа, предлагают шепотом свой товар.
Проходишь. Слушаешь собственный шаг. Все разошлись. Сонные мясники принимают огромные бычьи туши, разверстых и закоченевших баранов.
Все уже дома, уснули тяжелым и эгоистическим сном. Куда направиться? Все гостеприимные места закрылись. Огни погасли. С трудом найдешь щепотку горящих углей среди пепла остывших каминов.
(В античной жизни именно это был час, когда уснувших во время оргий будили рабы. В угасающие светильники подливают масла. Подносят напитки. Суетятся. Поют. Но все это – чтобы забыть о роковой звезде, которая держит дом в своей власти. Так что бледны, синеваты и самые крепкие; неудержимая дрожь пробирает их до костей.)